Том 1. Русская литература - Страница 223


К оглавлению

223

Вот эта формация самодержавия и была так называемым просвещенным абсолютизмом, своеобразным выражением очень далеко идущих уступок монархии по отношению к буржуазии, уже освобождающейся от влияния феодализма. Буржуазия стала подводить под монархию новый фундамент и позднее создала такую монархию, как английская, или, как, например, в Германии монархия Вильгельма, который был целиком буржуазным монархом. Тогда замечалось нечто вроде договора между буржуазией и монархией на предмет просвещенного абсолютизма.

Екатерина и слышать не хотела разговоров о конституции, но очень охотно шла на роль „Северной Семирамиды“, попустительницы либерализма. Русское же общество, отчасти в лице своей буржуазной интеллигенции и в особенности в лице среднего дворянства, тоже отразило эти лучи западноевропейского влияния, и от этого соприкосновения на некоторых ступенях уже начавшейся в России общественной жизни с этими революционными и предреволюционными лучами родилась русская литература.

Она с самого начала была робко льстивой, она. была под тенью престола. Когда во Франции разразилась революция и когда Екатерина зарычала, как медведица, на этих самых либералов, убоявшись, чтобы у нее не вышло того же самого, она сломала Радищева, смяла Новикова, и все перепугались до ужаса. Погиб не только Радищев, первый революционер, но в России были еще жертвы косвенные. Вот, например, кладбищенская фигура Крылова. Мы говорим: дедушка Крылов, приятный баснописец, какой он был толстый, ленивый, мы с добродушием относимся к отзывам о нем. На самом деле мы имеем в нем монумент от великой души, погребенной самодержавием. Крылов — человек исключительной языковой талантливости, такой большой, что, может быть, другого такого даровитого писателя мы еще не имели или, во всяком случае, только самые великие творцы в русском языке, Грибоедов и Пушкин, могут сравниваться в этом отношении с Крыловым, и этому свидетельством являются его басни, прежде всего со стороны языка. И ума палата, и он был проницателен до чрезвычайности. Он взялся первым делом за сатиру, и после целого ряда неудачных опытов он создает „Трумф“ — фарс, который и теперь интересен, его можно смотреть с величайшим удовольствием, большим, чем какое мы получаем от фонвизинских комедий, как они по-своему ни талантливы. Он шел большими шагами к острой гениальной сатире.

Но он перепугался до такой степени, что вдруг ушел в себя и застыл. Он даже старался подделаться под тон командующей силы. Он даже выражал реакционные мысли неизвестно почему: потому ли, что он хотел подладиться под известное настроение, или ему, самому изменнику, хотелось свой гроб защищать, оскаля зубы, от тех, которые остались живыми. Если вы перечтете, что Тургенев писал о нем, перечтете, как он описывает свидание с Крыловым, вам сделается жутко: он указывает на „непомерную лень, тушу жира“, но прибавляет к этому: „а ума-то палата какая“. Но ума палата родила один томик басен, да и то оглядываясь, как бы ему за это не попало, потому что он часто в них со своим живым умом откликался на злободневные темы. Это была мышь, которую крыловская гора родила, однако и она является перлом нашей литературы, она показывает, что этот человек мог бы дать, если бы его не запугали.

А такое запугивание шло по всей линии. Если возьмем других писателей, мы увидим то же самое. Александровская эпоха шла под этим же гнетом. Припомните, как Александр сказал: „Я возвращаюсь к лучшим временам моей бабеньки“, а потом, как только стали прорастать кое-какие ростки общественности, он моментально выставил Аракчеева с дубиной, который начал ломать черепа направо и налево.

Опять движение ужаса среди интеллигенции и дворянства, и всё прячется, кто куда может, и идеи, настоящие чувства тоже прячутся под маской. Мы имеем ряд запуганных людей, например Карамзина. Когда вы начинаете читать первые произведения Карамзина, вы видите, что это, несомненно, все же либерал, сентиментальный либерал, барин, человек, переутонченный для грубых вопросов действительности, но либерал, и его сентиментальная „Бедная Лиза“ является прообразом большой полосы русской литературы, целого ряда русских образов: барина, который по легкомыслию своему, не будучи плохим человеком, становится причиной несчастья и трагической гибели бедной девушки из народа, и этой девушки из народа, чрезвычайно благородного, прекрасного существа; барин как и грядущие типы — Онегин, Печорин, Рудин — позер, болтун, лоботряс и т. д., — тут много такого, что делает Карамзина родоначальником русского народничества и бледным предшественником изобразителей „лишнего человека“.

А потом идет его старость, полная закоренелой реакционности. Карамзин был гибкий человек, с гибким хребтом, чувствовал постоянное веяние ветра в одну сторону, как иногда деревья в горных ущельях. Если громадная крыловская туша есть надгробный памятник над талантами Крылова, то Карамзин — ужасная, уродливая, искривленная фигура, которого в это положение привел и в таком положении заставил застыть самодержавный ветер.

Третья фигура — елейнейшего Жуковского. Жуковский дал русской поэзии известную сладкозвучность, мечтательность, мягкость формы и знакомство со многими произведениями Западной Европы. Он представляет из себя симпатичную личность. Он всегда старался мягко стлать, помирить, был благодушен и по-своему довольно честен. Но присмотритесь к нему. Что звучит в его поэзии: гроб, загробное царство. Он, как ни был благодушен, не мог попросту сказать: „Вот эти свиные рыла, которые меня окружают, — это замечательно симпатичные люди, мне страшно весело с ними жить на свете“. Сказать, что „я с ними жить не желаю и протестую против них“ — не смел Жуковский. У него не было внутреннего материала для этого, не было в нем металла. „О, скучно жить, о, тяжко“, — говорит он, но примиряется, потому что на свете все обойдется, как следует. Уж на этом свете мы чувствуем, что есть бог, что есть небосвод и что есть пророк песен, напоминающих ангелов и царствие небесное. Сам Жуковский этим жил и напивался допьяна мечтой, чтобы не видеть действительности. И если с точки зрения человеческого достоинства настоящего развернутого человека подойти к Жуковскому, то он, конечно, урод. Если бы его мягкая и способная к счастью натура была поставлена в нормальные условия, он, конечно, пел бы песни о глубоком и спокойном счастье, он, может быть, был бы мудрецом, может быть, небольшого захвата жизни, но хорошо и красиво построенной; он, вероятно, был бы прекрасным певцом природы в ее интимной красоте. Но все это у него зачахло в зародыше, и он ходил на кладбище и подвывал там на луну. В этом заключается девять десятых поэзии Жуковского.

223