Том 1. Русская литература - Страница 139


К оглавлению

139

— Ну, значит, такова воля божия».

Потому что употреблять насилие нельзя ни при каких условиях. Упорство, сектантское упорство, которое проистекало из веры, что этим путем можно «переговорить» людей.

И не только один Владимир Соловьев приходил в негодование от этих слов. Действительно, можно в конце концов выскочить из всякого «христианского» терпения, слыша подобные утверждения.

Прекрасную сатиру на Толстого создал Щедрин в знаменитой сказке «О карасе-идеалисте и ерше». Под ершом колючим описывает Щедрин реалиста, человека себе на уме, который знает, где раки зимуют, а идеалист-карась, философ, все растабарывает с ершом на всякие высокие темы. Ерш и говорит: «Проколю я тебе иглой пузо, потому что очень уж тошно от твоих разговоров, никогда эти разговоры ни к чему доброму не приводят, а вот заглянет скоро щука в нашу заводь, она тебе покажет». — «А что такое щука? — говорит карась, — я знаю такое слово, что она обалдеет и обратится в мою веру». Тут, смотришь, щука и явилась. Карась к ней: «А знаешь ты, щука, что такое правда?» Щука до того удивилась, что потянула в себя воду и проглотила карася.

Это верно, так и бывает всегда. Фактически совершенно невероятна утопическая вера в то, что возможно через посредство мирной пропаганды переделать мир.

Очень странно на первый взгляд, что такой человек, как Толстой, не ставит перед собой некоторых первоначальных задач. Он полагал, что в каждом человеке имеется искра божия, искра добра, которую нужно уметь раздуть, на которую нужно уметь подействовать, и что этим путем в конце концов он и ученики его смогут переделать мир. Он так думал как социальный реформатор, но потом мы увидим, что он был не только социальным реформатором. Он ставил высоко Евангелие, он ставил высоко и Конфуция, и других мудрецов, но особенно Евангелие и Иисуса, в историческую личность которого крепко верил.

Удивительно, почему Иисус, Евангелие, первые апостолы, которых так обожал и так высоко ставил Толстой, почему они ни капельки человечество не переделали? Прошло около двух тысяч лет, а человечество, по мнению самого Толстого, осталось таким же преступным, чванным, погруженным во всевозможные пороки. Почему же нам надеяться, что Толстой с его учением за другие две тысячи лет добьется большего? Если более сильные, каким признал он Иисуса, не могли, то не смогут сделать и другие. Сколько мир стоит, социальная неправда существует, все время возникают проповедники и говорят свои карасьи слова, и все время их либо игнорируют, либо проглатывают, а щучье царство стоит себе непоколебимо.

Теперь мне нужно подойти к толстовству с несколько другой стороны. Все это кажется нелепым, если излагать как социальное учение, но это было не только социальное учение, это была жажда найти внутренний мир для самого себя и вместе с тем найти путь к этому внутреннему миру и преподать. этот внутренний мир всем жаждущим.

Толстой, как барин, и высококультурный барин, страдал не только от зловония этой самой чумазой культуры, он страдал еще от страшной болезни — индивидуализма.

Толстой был невероятно ярко выраженной личностью, поэтому он и мог сделаться великим художником и, как великий художник, был наделен необыкновенной, по сравнению с нормальной человеческой степенью, восприимчивостью ко всем внешним впечатлениям, огромной глубиной эмоциональных переживаний.

Это был человек огненных страстей, и жизнь доставляла ему безумное удовольствие.

Я мог бы привести множество красноречивых страниц, где вы чувствуете, какое блаженство для Толстого жить, ощущать тепло и холод, запах и вкус, видеть перед собой природу, с каким наслаждением он рассказывает о том растении, которое избили, иссекли со всех сторон и которое все-таки хочет жить во что бы то ни стало, сопротивляется.

Жажда жизни, самоутверждения была у Толстого поистине исполинская, и этот маленький по росту человек производил впечатление кипучего источника энергии. Может быть, никто так хорошо не дал живого портрета Толстого, как Максим Горький, который с чуткостью большого художника сумел восстановить не елейного старца вроде «господа бога-отца», а подлинного Толстого, кипящего страстью, с вечным сквернословием, с энергичными нецензурными выражениями на устах, с ненавистью по отношению к несогласно мыслящим, готового лезть в спор, противоречащего самому себе, потому что потом, после, он кое-как выравнивал эти противоречия, но внутри его они дико клокотали. «Это не человек, — говорит Горький, — а колдун какой-то по силе ума, по богатству дарований духовных!»

Если каждый человек хочет жить и не хочет умереть, то тем более интеллигент, у которого личность выпирает на первый план, который живет своей оригинальностью; если он художник, адвокат, врач, то оригинальность есть его орудие завоевания определенного социального смысла бытия; такой интеллигент больше дорожит своею жизнью и больше боится смерти; он с тоской обращает свои взоры к крестьянину, дикарю, к животным, которые не боятся смерти.

И Толстой с напряженной жизнью, бьющей фонтаном, как гейзер, особенно любил жизнь и боялся смерти. Это в нем доминирующая нота — неистовый страх смерти. Как это так будет, что прекратится этот чарующий поток жизненных впечатлений, — это великая проблема для Толстого. Как найти покой, не обуреваться ужасом того, что все проходит, все течет, все тает, ничего на самом деле не существует, ни я — Лев Толстой, ни окружающие дорогие люди, ни природа — не прочны, ничего нельзя остановить, все изменяется, разрушается, все есть беглый призрак, образ, написанный на дыме.

139