Том 1. Русская литература - Страница 72


К оглавлению

72

Нет.

Герцен ясно видит «другой берег», но не может на него попасть. Он ему чужд и страшен. Постоянно различает он — «мы» и «они», то есть пролетарии. Казалось, сбросил прах этого берега с ног, а нет — какое-то болото засосало и не пускает. Казалось бы, с очевидностью видит, куда стремится постепенно крепнущий и организующий свои силы пролетариат, а нет — боится, куда-то еще пойдет этот страшный, привлекательный, могучий, но чужой такой незнакомец.

...

«Выход? Тут-то и остановка. Куда? Что там, за стенами старого мира? Страх берет. Пустота, ширина, воля! Как идти, не зная куда, как терять, не видя приобретений?»

Правда, романтизм под влиянием этих идей достаточно окреп, чтобы устами «скептического» Герцена воскликнуть: «Отважная дерзость в иных случаях выше всякой мудрости!». Но разве во всем этом не чувствуется недоверия, страха?

...

«Люди отрицания для прошедшего, люди отвлеченных построений для будущего — мы не имеем достояния ни в том, ни в другом — ив этом свидетельство нашей ненужности».

...

«Массы желают социального правительства, которое бы управляло ими для них, а не против них, как теперешнее. Управляться самим им и в голову не приходит (?). Вот отчего освободители гораздо ближе к современным переворотам, чем всякий свободный человек. Свободный человек, может быть, вовсе ненужный человек».

Да, Герцен не понимает пролетариата; великий свободолюбивый барин, с одной стороны, посланец сермяжной, землероб-ной России, с другой, — он не знает, с какой стороны мог бы он подойти к этому столь нерусскому по тогдашним временам персонажу.

Пролетариат психологически, идеологически едва-едва определялся. Угадать его тенденции, заключенные в нем потенции сколько-нибудь конкретно, полюбить их, положиться на них, исходя из психологического исследования тех данных, какие реальный пролетариат того времени давал, было вообще невозможно. У Герцена, между тем, был лишь один этот метод исследования общественных явлений. Его психологическая чуткость отказывалась здесь служить ему. Все так неоформленно, все так шатко, так темно. Ведь в ту пору пролетариат был еще, по выражению Маркса, почти исключительно классом для других, не классом для себя, рассеянной разновидностью человеческого рода, а не сплоченным коллективным субъектом.

Если Маркс так уверенно разбирался в грядущих судьбах рабочего класса, то это в силу более глубокого реализма, чем тот, до которого мог додуматься Герцен.

Признавал ли Герцен мировой субстанцией материю или склонялся к своеобразному пантеизму — это в его конкретном реализме ничего не меняло. Маркс также не считал мировую субстанцию материей; более того: он считал нелепой самую постановку вопроса о субстанции. Но он открыл, что общественные идеологии возникают и развиваются в зависимости от общественного бытия, то есть от коренной формы социальной жизни-труда в его развитии.

Это давало возможность Марксу заменять социально-психологическое исследование экономическим и ясно видеть те пути, по которым пролетариат, каков бы он в то время ни был, неизбежно должен будет пойти.

Итак, Герцен, открывший новый пролетарский мир, увидевший «другой берег», не приходит от этого в восторг, ибо берег этот кажется ему неприступным. Отсюда длительное колебание между «мужественным реализмом» вышеизложенного типа, весьма недалеко ушедшим от скорбного романтизма, и надеждами на обновление человечества путем вторжения в цивилизацию «варваров».

Национальная гордость, сильно присущая Герцену и пришпориваемая общей ненавистью к официальной России и презрением даже таких людей, как Гарибальди или Мишле, к «попустителю»-народу, горячая, с детства сложившаяся любовь к русскому простонародью — привлекли внимание Герцена к новым возможностям.

Во имя пролетариата и его неизведанного еще «нового» — Герцен уже осмелился отринуть старую Европу даже со всем передовым, что она в себя включала. Но Россия? Быть может, под слоем унизительного варварства в России сохранилось что-либо, могущее облегчить прямой союз русского народа, еще не завоевавшего ни тени политической свободы, с пролетариатом Запада, ставящим цели гораздо более грандиозные, чем самая широкая политическая свобода?

Так сказать, из глубины своего отчаяния перед падением родной ему по духу культурной Европы, из глубины сознания оторванности своей от героя завтрашнего дня — пролетария, Герцен создает гениальный миф о русской общине, как возможном фундаменте социализма в России, о русском мужике, как не сознавшем еще себя, но способном легко преобразиться брате и соратнике западного рабочего.

Конечно, миф этот возник бы и без Герцена. Тому было много объективных причин. Но Герцен первый во всем блеске изложил его, защищал с пафосом и страстью. Куда девался скептицизм! Любовь и надежда порождают пламенную, фанатическую веру.

Но реализм не оставляет Герцена. Теперь, когда Герцен-романтик обрел под ногами столь прочную, как ему казалось, почву, — реализму отводится иное место, иная работа.

Прочно веря в будущее общины, Герцен задается целью помочь ей высвободиться из-под того чрезмерного гнета, который останавливает в ней всякую жизнь, — из-под крепостного права. Такова конкретная задача. Программа-минимум. Не в смысле того небольшого, на чем можно на худой конец помириться, не в смысле минимализма ползучего, реформистского, либерального, а в смысле начала, развязывающего впервые силы, достаточные для дальнейшей, все ускоряющейся борьбы.

72