Конечно, этот объективизм в 1825 году, когда был окончен «Борис Годунов», был продиктован Пушкину также и желанием высказать некоторые политические мысли в возможно более прикровенной форме, скрывши свою тенденцию за якобы полнейшей бестенденциозностью. Но позднее эта бестенденциозность становится потребностью для него именно потому, что реализм в глазах Пушкина есть дело художественно-исследовательское. Исследовать текущую вокруг действительность было целью и реалистического романа в стихах «Евгений Онегин», и всего дальнейшего реалистического творчества Пушкина. И такую же цель хотел он поставить себе как журналист. Посмотрите, с какой широтой и глубиной формулирует он ее в своей заметке о литературной критике, написанной в 1830 году:
...«Иное сочинение, — говорит он, — само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию, и в этом отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных. В прошлом году напечатано несколько книг, о которых критика могла бы сказать много поучительного и любопытного. Но где же они были разобраны, пояснены?»
Надо разбирать и пояснять литературные произведения, чтобы найти за ними жизнь, найти за ними нравственное содержание.
Очевидно, что и для самого Пушкина в его литературной лаборатории принимают особое значение такие произведения, через которые раскрываются эти самые нравственные, то есть общественные движения.
Что вышло бы из Пушкина как дальнейшего блистательного редактора «Современника», как дальнейшего работника на поприще литературного реализма, исследования новых пластов населения, — гадать трудно. Я продолжаю думать, что, проживи Пушкин более или менее толстовскую, по долговечности, жизнь, он мог бы еще перейти многие мосты, по которым другие, более молодые дворяне шли навстречу дальнейшему развитию революционных сил страны.
Но новый буржуазный мир, сочетавший в себе и Колупаевых и Волгиных, был еще совершенно неясен, да и относительно бессилен, особенно на левом своем фланге.
Аристократия прекрасно понимала отщепенство Пушкина, его стремление вырваться из ее душного круга, в котором ему было отведено столь до унизительности скромное место.
«Невольником чести» назвал Пушкина Лермонтов в своем знаменитом стихотворении. Действительно, дворянина Пушкина держали на этой цепи, которую на словах с презрением отверг Лермонтов в своем известном разговоре со Столыпиным, но которую и он не мог порвать. За эту цепь дергали Пушкина поистине как «шута» в светском обществе, зубоскаля и забавляясь страданиями человека, столь широко известного, столь внутренне гордого и столь беззащитного.
Катастрофы при всех условиях избежать было невозможно.
Кто были те толпы, которые наполняли скромную квартиру Пушкина, где лежало тело великого человека? Кто были те толпы, которые громадной массой пришли на похоронную процессию в столицу?
Конечно, это была не светская чернь. Конечно, это были не только высшие круги читательские. Это не были также и рабочие массы. Это был, в конце концов, уже начавший волноваться и мыслить столичный обыватель. И на искренний стон, вырвавшийся из его уст в Петербурге, стонами отвечали и Москва и провинция в тех своих частях, которые уже пробудились для более сознательной, более энергичной жизни.
А правительство устроило Пушкину другие похороны; вот те жандармски-опальные похороны в Святогорском монастыре, в которых сказался последний приступ страха и последний приступ ненависти палачей поэта к человеку, опасное величие которого они смутно сознавали.
И. И. Васильев рассказывает об этом:
...«Прибывший рано утром в Святые Горы осмоленный ящик был зарыт в земле (или, точнее, в снегу, так как в это время земля была мерзлая) у одного из алтарей обители, а уже весною он был закопан в землю. Что же в действительности заключалось в этом ящике — свидетелей никого не было, так как ямщики тоже ничего не знали и не видели; сопровождавшие два жандарма — тоже, и, может быть, единственным свидетелем погребения гроба с телом поэта был Ал. Ив. Тургенев, следовавший за телом от Петербурга до Св. Гор. Был ли кто при погребении поэта, кроме одного полицейского чиновника, сведений не имеется».
Издавая Пушкина для читателей нашего великого времени, мы не можем не задаться вопросом о том, что, собственно, положительного вынесет наш читатель из этого издания.
Пушкин — всеми признанный классик, «вечный спутник», по терминологии вдумчивых эстетов.
Не будем говорить о вечности. Это понятие довольно метафизическое. Мы не можем даже быть уверенными в вечности самого человеческого рода. Не можем мы быть уверенными и в том, что человеческий род, которому до возможной его гибели (возможной, но, скажем мы, осмеливаясь здесь несколько расходиться с Энгельсом, не неизбежной) предстоит, во всяком случае (здесь мы совершенно согласны с Энгельсом), чрезвычайно долгая жизнь, первую стадию которой мы теперь переживаем, не окажется в своей эволюции, когда-то во всяком случае, настолько отличным по всей своей социально-психологической установке, что даже величайшие ценности нашего времени будут иметь для него лишь чисто историческое значение.
Таким образом, не ставя вопроса о вечности, мы, однако, твердо ставим перед собой вопрос о долговечности и утверждаем, что Пушкин является писателем в величайшей мере долговечным.
Великая революция, подобная Октябрьской (впрочем, подобной революции мир вообще еще не знавал), ставит каждую ценность, созданную прошлым, под особое испытание. Многое из того, что продолжало бы существовать как живое, нужное и уважаемое, если бы продолжал существовать и старый мир, — с этим резким, революционным переходом к совершенно новой эпохе может оказаться вдруг лишенным всякого значения или, в лучшем случае, подлежащим передаче в музей, чтобы занять там место, говоря словами Энгельса, рядом с каменными топорами.