Том 1. Русская литература - Страница 215


К оглавлению

215

Полный сомнений, тревоги, озлобления, смутной надежды, Блок даже в эти минуты своей жизни, годы реакции, в которые он интенсивнейшим образом занимался вопросами социального переворота, чувствует себя все же не личностью, сколько-нибудь крепко связанной с теми силами, от которых он ждет избавления, а представителем интеллигенции, которая ему так ненавистна. В статье «Россия и интеллигенция» эта примесь настоящего страха перед революцией дает себя знать очень остро.

В 1908 году он пишет: «Бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель». А в 1913 году, вспоминая Пушкина, отмечает: «…лишний раз испугаемся, вспоминая, что наш бунт, так же, как был, может опять быть „бессмысленным и беспощадным“».

Настроение, охватившее Блока в революционные дни 1917 года, в феврале и после октября, достаточно хорошо известно. Оно является продолжением той же линии в видоизмененном виде и более ярком, поскольку события оказались гораздо грандиознее. Высказываний у Блока относительно этого времени очень много, и вся физиономия его тогдашней «направленности» совершенно ясна. Она ясна в самой своей неясности.

Блоку казалось, что он ближе к левым социалистам-революционерам именно потому, что они верили в стихийность, были крайне расплывчаты и любили, украшая Революцию большой буквой, видеть в ней нечто весьма выспреннее, совершенно не понимая, однако, ее классовой сущности и ее реальных целей.

Можно было бы сказать, конечно, что Иванов-Разумник, сделавшись в это время другом Блока, дурно влиял на поэта, но подобные соображения следует отбросить, потому что Блок только находил подтверждение в Иванове-Разумнике своих собственных настроений.

Революция пришла грозная, величественная, и Блок в ряде замечательных статей призывал интеллигенцию покончить со своей амузыкальностью, понять величие этой безграничной симфонии. Он оправдывал революцию за отдельные, хотя бы и частые, безобразия и срывы. Он говорил о великом потоке, который несет на своей поверхности множество всякой дряни, но который сам по себе велик и плодоносен и к музыкальному реву которого должно наконец приспособиться слишком бескровное ухо интеллигента.

В этой музыкальной буре деклассированный дворянский интеллигент Блок старается как бы забыть себя и смыть с себя все то скверное и мучительное, что ему пришлось испытать в растленной, разложившейся жизни конца старого мира.

Вспоминая свою ненависть к буржуазии и буржуазной Европе, он сумел найти импонирующие тоны в обращении к ней (знаменитое стихотворение «Скифы»), Он противопоставил узенькому размаху буржуазной идеологии огромность явлений, проходивших на евроазиатских равнинах бывшей России, их мировую значительность.

К Западу он обратился с любовью и угрозой от лица своего необычайного народа, в котором он так давно научился уже, по его мнению, различать черты неистового размаха под оболочкой внешнего убожества.

Очень характерно, что когда, уже в 1923 году, я в первый раз приехал в Париж, мне пришлось повидаться там с некоторыми сюрреалистами, представителями деклассированной интеллигенции, обостренно ненавидевшими буржуазию. Конечно, эти люди, в то время находившиеся на пороге коммунистической партии и желавшие взять в свои руки организованный Барбюсом орган «Clarté», ничего не знали о Блоке, но настроения их были до чрезвычайности подобны блоковским, что показывает родственность социального фундамента того и другого явления.

Во время нашей беседы сюрреалисты, вождями которых в то время были Бретон, Арагон, обращались ко мне приблизительно с такого рода декларацией:

...

«Мы, сюрреалисты, прежде всего ненавидим буржуазию. Буржуазия умирает, но умирает медленно и тлетворным своим дыханием заражает воздух вокруг нас. Что прежде всего из буржуазных элементов воспринимаем мы, интеллигенты, как наиболее для нас ненавистное, смертоносное? Это — рационализм буржуазии. Буржуазия верит в разум. Она считает разумной самое себя и считает, что весь мир построен согласно принципам ее ужасающе узкого и прозаически серенького разума. Мир как бы подчинился разуму буржуазии. А между тем на самом деле за разумной оболочкой скрывается гигантская и таинственная стихийность, которую нужно уметь рассмотреть, но которую нельзя увидеть глазами разума. Мы провозглашаем поэтому принцип интуиции. Художник может и должен видеть вещи в их сверхреальном значении. Революция нужна нам для того, чтобы опрокинуть царство буржуазии и вместе с тем царство разумности, чтобы вернуть великое царство стихийной жизни, чтобы растворить мир в подлинной музыке напряженного бытия. Мы чтим Азию как страну, до сих пор еще живущую именно этими правильными источниками жизненной энергии и не отравленную европейским разумом. Приходите же вы, москвичи, ведите за собой бесчисленные отряды азиатов, растопчите европейскую афтер-культуру. Если бы даже мы сами должны были погибнуть под копытами степных лошадей, пусть погибнем, — лишь бы погиб с нами разум, расчет, смертоносное, все обуживающее начало буржуазности!»

Я почти точно передаю и смысл и образы, в которые одевали; тогда французские молодые поэты свои идеи. Мне стоило немало труда преодолеть их изумление и даже негодование, когда я ответил им, что они абсолютно ошибаются относительно революции, что революция как раз продолжает дело разума, что мы как раз опираемся на европейскую цивилизацию, что мы считаем только лучшим ее плодом марксизм, апогей разумности — правда, не логической, а диалектической, — что мы берем в европейской культуре самое лучшее, то, что отвергла европейская буржуазия, и не только сами основываем у себя на базе этой высшей формы науки наше собственное строительство, но и в Азию хотим нести именно свет этого разума, отнюдь не являясь проводниками влияния каких-нибудь азиатских мистических метафизик на самую Европу.

215