Блок разочаровывается в соловьевщине. Он чувствует, что все эти монашеские, трубадурские трели имеют в себе нечто пустое, выхолощенное.
Рванувшись из плена всех этих бело-голубых призраков, Блок попал, однако, в стихию своей чувственности. Не физическое здоровье, о котором мы упомянули, а отчасти лишь связанная с ним — в общем же патологически повышенная — чувственность бросила его в недра кабацких переживаний, где и зажглись, несомненно, картинно-горящие, полные эротики, отчаяния, мистического стремления дойти до сердца природы через грех, произведения второго, самого длительного, периода блоковской поэзии.
Его бывшие соратники, подобно Белому, ядовито расценивали такой отход Блока. Белый пишет:
...«Как атласные розы, распускались стихи Блока, из-под них сквозило „виденье, непостижное уму“. Но когда раскрылись розы — в каждой розе сидела гусеница, — правда, красивая, но все же гусеница; из гусениц вылупились всякие попики и чертенята, питавшиеся лепестками небесных зорь поэта; с той минуты стих поэта окреп. Блок, казавшийся действительным мистиком, превратился в большого, прекрасного поэта гусениц; но зато мистик он оказался мнимый».
Белый, конечно, совершенно неправ, называя Блока этого периода «мнимым мистиком». Конечно, мистика Блока здесь не монашеская, но Блок с иронией вспоминает знаменитую фразу: «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься». Самые пучины излишеств, горение плоти в сладких муках чувственности испытываются Блоком постоянно как некоторое мистическое переживание. Кабацкий разгул, острая влюбленность, бешеный разврат с доступными женщинами — всё это кажется ему явлениями гораздо более близкими к «сущности вещей», чем какая-нибудь размеренная жизнь в белом помещичьем доме.
Двойственность, которая раскрылась здесь в Блоке, — двойственность монашеско-рыцарских устремлений, навеянных в значительной степени извне, и цыганско-ресторанной поэзии, которую он выдает как бы за особую мировую стихию, — уже отмечена им в звучащем диссонансом стихотворении, вкрапленном в первую книгу стихов:
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
Но Блока подстерегает уже другая двойственность, и опять-таки не между пьяной романтикой и реализмом, а между быстро исчерпанной, приведшей к томительной усталости, индивидуальной пляской чувств и нараставшей, не лишенной моментов жуткой тревоги, влюбленностью в Россию, воспринимавшейся, с одной стороны, сквозь весь этот блуд и чад, а с другой — в цветах пожаров надвигавшейся революции.
Я не думаю анализировать здесь более подробно «языческий период» блоковской поэзии. Об этом говорилось и писалось много. Характеристику этого периода Блок сам дает, крича о «надорванной и пронзительной ноте безумия» этого периода, говоря про «крик о спасении», о том, что он «топит отчаяние в поисках истины в вине», и т. д.
Белый также еще в самом начале этого поворота нашел правильное ему определение:
...«В 1903 году обращается к „нам“ со словами надежды Блок:
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
В 1905 году — устанавливает: рук — не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли; нас не взяли; и мы — одурачены, на сырых и болотных кочках; мы — „немочь“, игрушки стихий».
Словом, это был в значительной степени внутренний крах, и желание увидеть в кабацкой Незнакомке какие-то святые и таинственные черты, фантастически увенчиваясь успехом, так же мало давало утоления внутренней тревоге, как и желание увидеть Софию, Премудрость божию, в своей милой и вполне реальной невесте.
Третий период Блока теснейшим образом связан с революцией. Здесь доминирует роман Блока с революцией, очень своеобразный и требующий своего осмысления форм.
Д. Благой в интересной статье «Александр Блок и Аполлон Григорьев», отмечая естественное крушение Блока на демонических путях, удачно формулирует открывавшийся перед Блоком третий путь (Благой называет его вторым, так как не принимает во внимание служения Прекрасной Даме) в таких словах:
...«Есть второй путь, сулящий радикальное исцеление, — путь, на который неуклонно толкает поэта, как толкала она стольких других „потомков богатырей“, представителей „гнилого“, „покойного“, „окончательно вымершего“ русского дворянства (все эпитеты самого Блока), историческая диалектика его класса — „бегство“ из чужого и чуждого, „страшного“, погибельного города, назад, но не в свой малый, разрушающийся „белый дом“, усадебно-дворянское гнездо, а в дом большой, „в поля“, „на бескрайную русскую равнину“ — в народ, в Россию. И Блок всеми силами хватается за возможность этого пути».
Третий период Блока, его блуждания по революционным путям, вместе с известным предисловием, созданным бурей 1905 года и последовавшей реакцией, составляют последний период жизни и творчества Блока.
Блок очень хорошо сознавал свою принадлежность к дворянскому классу. Он крепко, бытовым образом связан был с усадебно-дворянской культурой. Он был достаточно глубоко образованным человеком, особенно в области литературы, чтобы знать прошлое дворянской культуры и гордиться ее блестящими сторонами. Во многих суждениях Блока о событиях и людях нет-нет да проглянет известная барственность, хотя и смягченная искренним демократизмом и некоторой богемностью. Но Блок сознавал также проклятие, тяготеющее на его классе. Официальное дворянство, то самое, которое было опорой трона, которое задавало тон политической жизни в стране, осознавалось Блоком как сила мрачная и преступная. К этому привела Блока не только его принадлежность через Бекетовых к либеральному, просвещенному крылу дворянства, но и то обстоятельство, что он был наполовину деклассирован, к концу почти полностью выпал из фактических помещиков, принужденный все больше и больше жить пером и разделять все невзгоды, выпадавшие на долю профессиональной интеллигенции — пишущей братии.