Надо отметить, что в 1905 году Брюсов, политически колеблющийся, неопределенный до этого, в силу действующих в нем в противовес друг другу личных и общественных сил, сразу определяется, как очень острый поэт революции. Со спадающей волной он опять уходит в себя, но еще в конце семнадцатого года он совершенно просто и естественно предлагает советскому правительству свое сотрудничество. Его исключают за это из членов Литературного общества и т. д. Но он спокоен, он вступает в работу Наркомпроса, которую несет с величайшей тщательностью; слагает несколько великолепных стихотворений, отражающих собою нашу эпоху; создает Высший литературно-художественный институт, которому старается придать устремленность к сознательному и высокому мастерству, с одной стороны, и к самой передовой коммунистической социальности— с другой. Более энергичный, чем когда-либо, в 50-летний юбилей свой провозглашает он себя частью, гордой частью революции и, к нашей всеобщей и глубокой печали, умирает среди множества интересных работ в расцвете сил.
Только мелкой хулиганской наглостью можно объяснить то, что кое-кто из левых и молодых, часто, несмотря на свою новизну и молодость, абсолютно импотентных человечков бормотал что-то такое об устарелости и одряхлении Брюсова. Я надеюсь, что в самом скором времени мы сможем издать то, над чем в самые последние месяцы работал Брюсов, то, что сохранилось ненапечатанным в его портфеле, как плод его творчества за время революции, и тогда все подобные, рано торжествующие охальники должны будут прикусить свой длинный язык.
Валерий Яковлевич Брюсов как поэт очень интересен для нас с чисто социологической точки зрения, то есть с точки зрения социального анализа явлений искусства; дело для нас, марксистов, новое, но захватывающе интересное.
Конечно, я в этой статье не претендую дать не только исчерпывающий анализ поэзии Брюсова как социального явления, но даже достаточно густо и достаточно правильно поставить для этого вехи. Я только хочу сделать первый подход к этому глубоко интересному явлению. Увы, не нам, писателям, обязанным нести сложные государственные и партийные обязанности, брать на себя такие большие задачи, это выполнят более молодые и более свободные. Но некоторый абрис социального анализа поэзии Брюсова я все-таки попытаюсь здесь дать.
Я сказал в предыдущей главе, что у Брюсова его личная натура вступала в конфликт с современной ему средой. В такой форме это, в сущности, неверно. Что такое то личное у Брюсова, которое я имею в данном случае в виду? Это прежде всего нечто почти вполне социальное, это вот та писаревщина, которой он надышался в рабочей комнате своего отца.
Ведь в 90-е годы вся интеллигенция менялась, неся с собою, однако, славное прошлое или хоть его отголоски. У одних они были слабее, у других сильнее. Одни от них отрекались чуть не с проклятием, другие таили их в глубине души, третьи старались защитить свои народнические наклонности и инстинкты. Мне много раз приходилось говорить, что, в сущности говоря, победа пролетариата создала условия во многом совершенно иные, чем условия 60-х и 70-х годов, но во многом все же родственные и, в общем и целом, несравненно более близкие к этой эпохе — по характеру задач, которые перед нами стоят, и по аудитории, которую сейчас наша идеология должна и хочет обслуживать, — именно этим народническим десятилетиям, чем последующим.
Брюсов вошел бы в жизнь как некрасовец, но жизнь разрубила эти нити, однако некрасовская закваска продолжала оказывать некоторое — больше, быть может, подсознательное, чем сознательное — давление.
Здесь «личное Брюсова» является, таким образом, отзвуком жизни того социального пласта, из которого он вышел.
Но пойдем дальше. Не подлежит никакому сомнению, что Брюсов сильно отличался от всей работавшей рядом с ним интеллигенции. Замкнутое упорство, необычайное уважение к труду, стремление практически и с полной ясностью осознать свое «ремесло» поэта и осветить анализом свои собственные творческие пути — это очень характерно в Брюсове. Никакое эстетство, никакое шикарничание, в которое Брюсова порой втягивал молодой задор первых символистов, никакая маска загадочности и мистической глубины, которую он натягивал порою на себя, подпадая время от времени под воздействие декадентской ветви французского символизма, не могут скрыть от нас этих его черт.
Эти его черты так же присущи ему, как его скуластое лицо, как его упрямый лоб, как его своеобразный голос и как упорная, настойчивая манера чтения своих стихов.
Во всем этом Брюсов — крестьянин. Представьте себе на минуту этого самого Валерия Брюсова таким, какой он есть, таким даже, каким он изображен на портрете Врубеля, и наденьте на него сапоги, крестьянский тулуп и соответственную шапку. Разве же это не умный мужик? Разве во всей его повадке не было чрезвычайно много простонародного?
Это было и в физике и в психике Брюсова в одинаковой мере. И в этой крестьянской по своим основным абрисам душе совершенно иначе преломлялись все впечатления быта, чем в изнеженных душах барских дитяток или доподлинной российской столичной богемы.
Огромное значение для определения поэта и его деятельности имеет степень силы в нем типичных психологических черт мастера как такового, то есть рабочего, труженика слова.
Есть поэты непосредственного вдохновения, которым все легко и даже легкомысленно дается, — Моцарты, как толковал Моцарта Пушкин (который, кстати сказать, совсем не был таким Моцартом); есть поэты вообще небрежные к форме, которым попросту скучна ремесленная сторона их работы, которые бросают порой целые фонтаны искр и этим ограничиваются. Есть поэты, которые не любят ясности, чеканности, шлифованности, которым нравится известная неясность контуров, которые воспринимают в мире и поэтому отдают миру в большей степени краски, чем рисунки. Самое мастерство их принимает характер какого-то приблизительного искания, «des nuances, toujours des nuances», как пел Верлен.