А Гоголь? Гоголь действительно сумел в неудержимом своем гротеске быть уморительно забавным, это его огромная честь. Гоголь потрясает. Его приписка: «Скучно жить на этом свете, господа», его напоминание о слезах, сквозь которые он смеется, не фраза. Он нисколько не менее печальник о мире, чем Чехов, и нисколько не менее, чем Чехов, приветливо-весел, увлекателен. Мало того, если Чехов имеет огромное преимущество перед Гоголем как импрессионист, то Гоголь имеет еще большее преимущество перед Чеховым как синтетик.
Эти сходства и эти разницы дают Чехову особую физиономию. И разве не значит признать его значение для нас в том наследии, которое досталось нам от прошлого, если мы скажем, что произведения Чехова нужно поместить где-то в ближайшем расстоянии от шедевров Гоголя?
Никому не придет в голову сомневаться в огромном значении Чехова для его времени.
К концу своей жизни Чехов был едва ли не самым популярным писателем в России, уступая разве только Толстому, и стоял на одном уровне с Горьким и Короленко.
При этом влияние его было особенно велико именно на интеллигенцию, о которой он так много писал и для которой он писал все, что писал вообще. Вся массовая интеллигенция любила Чехова больше даже, чем Горького, который некоторыми своими тенденциями отпугивал ее, чем Толстого, который был слишком специален и опять-таки несколько отчуждал от себя нетолстовскую интеллигенцию, и чем Короленко, который к этому времени стал цениться больше как человек исключительной общественной совести, как глубокий публицист, но не мог уже равняться с Чеховым по продуктивности и отзывчивости в области художественной литературы.
Если мы спросим себя, однако, насколько положительным было влияние Чехова, то тут могут встретиться сомнения; во всяком случае, было бы неправильным какое бы то ни было слишком суммарное суждение. Чехов начал как писатель аполитичный, причем к его гражданскому безразличию примешивалось какое-то чрезмерное раздражение по отношению к шестидесятникам, либералам и т. д. Чехов как будто бы потому и раздражался на этих представителей прогрессивной политической мысли, что сам не был уверен в правильности такой своей «обывательской» позиции. Позднее политическая ориентация его изменилась, он сам перешел в ряды прогрессистов, и не только в политическом отношении: достаточно ярко высказался он и против всякой религии, в том числе и толстовской, за прогресс, науку, материалистическое разрешение всяких проблем жизни.
К концу своего существования Чехов стал проявлять даже некоторые признаки предчувствия революции и сочувствия ей, хотя, вероятно, революция рисовалась ему скорей в ее февральском облике, чем в октябрьском.
Весьма возможно, что политически, доживи Чехов до наших дней, он занял бы позицию, приблизительно подобную позиции Короленко.
Из всего этого видно, что Чехов не может рассматриваться как политический воспитатель левых или хотя бы даже центристских групп нашей интеллигенции. Но, конечно, дело социального служения писателя отнюдь не сводится только к политике, в особенности в такое время, когда подлинная плодотворная политика билась еще под землею, а политика, расцветавшая на белом свете, была в достаточной мере убогой.
Чехов с чрезвычайным вниманием присматривался к быту окружавшей его среды. Взгляды его в этом отношении были не только зорки, но и широки. Правда, меньше всего уделял он внимания рабочему, которого недооценил и не понимал, но зато помещики, буржуазия, мелкие чиновники, духовенство, ремесленники и крестьяне — все нашли в его произведениях чрезвычайно тонкое и правдивое изображение.
У Чехова как общественного художника было три основных творческих приема, к которым прибавлялся еще один прием — формальный, тоже не лишенный интереса.
Жизнь интересовала Чехова, Чехов любил жизнь, любил природу и хотел любить человека, но, развернувшись в пасмурное время, он нашел человека искалеченным и глубоко этим огорчился. Сначала искалеченность эта — приблизительно так же, как и у Гоголя, — вызывала в нем только смешливость, но постепенно смех его становился все более задумчивым, и под смехом этим для чуткого уха прозвучали, как и под гоголевским смехом, слезы.
Все три главных художественных приема Чехова являются, в сущности говоря, способами посчитаться с действительностью, подытожить свои отношения к ней, найти какое-то равновесие.
Первым приемом был реализм, необычайная правдивость изображения. Чехов как художник, конечно, никогда не давал фотографий отдельных явлений; он суммировал, типизировал их, но всячески старался, чтобы эти синтетические типы были полны жизни, чтобы в них не было примысла, чтобы они служили подлинному пояснению человеческой фауны его времени.
Такая правдивость шла рука об руку с общим умственным складом Чехова, который был врач до глубины души, имел в себе глубокий отпечаток человека науки. Анатоль Франс писал как-то, что жизнь очень печальна и что, пожалуй, не стоило бы продолжать существование, если бы не было жгучего чувства любопытства, которое толкает наблюдать эту печальную, но разнообразную жизнь.
У Чехова тоже имелась такая нотка исследователя. Он находил огромное удовольствие в том, чтобы своими художественными методами квалифицировать, приводить в порядок, осознавать для себя окружавший его уродливый мир.
Вторым приемом Чехова был тот смех, о котором мы уже вскользь упомянули. Смех у Чехова редко бывает бичующим, как у Щедрина, и хотя бы даже колючим, как у Гоголя. Смех этот в большинстве случаев относится к области юмора, то есть к области смягчения морального негодования снисходительностью, вызываемой либо пониманием причин, либо пониманием внутренней мелкости фактов, возбуждающих в нас чувство противодействия.